«До меня долго доходило, в чём, собственно, моя вина» Интервью с режиссёром Михаилом Патласовым
И психология, и искусство, и вера помогают почувствовать, что с тобой что-то не так, помогают задуматься. Михаил Григорьевич, Вы ставили такие спектакли, как «Чук и Гек», «Я убил царя». Как реагировали зрители на эти спектакли? И как, говоря о нашем тяжёлом прошлом, с одной стороны, не впадать в озлобленность, желание мести, а с другой – не начать приглаживать правду? Вставала ли перед Вами такая дилемма? Главное – не осуждать. Важно понять исторические особенности того периода, которым занимаешься, и попробовать понять обе стороны. Разделение общества – это достаточно сложный процесс, и когда зрителю говоришь об этом, он часто тяжело это воспринимает. Он не знает, что происходило, не задумывался о прошлом, но при этом сам несёт в себе некий травматизм. Психологи говорят, что мы можем нести в себе травму, даже не ощущая её, до тех пор, пока не столкнёмся со стрессовыми ситуациями – и тогда наша «изломанность» вдруг проявится. Какое содержание Вы вкладываете в понятие травмы? Это отношение к репрессиям или что-то более широкое? Я рассматриваю историю нации, условно сравнивая её с человеком. Если вы травмируете ребёнка, дальше он понесёт эту травму – предположим, чувство вины. Мы все в детстве совершаем что-то неблагопристойное, и если мы не отрефлексировали это, оно в нас остаётся, и мы даже не понимаем, что сделали что-то плохое. Моя тема – это работа с национальными травмами, которые являются, может быть, не ключевыми, но показательными точками в нашей истории, к которым нужно отнестись очень внимательно и посмотреть, что мы оттуда принесли. Одна из них – когда мы без суда и следствия убиваем императорскую семью. Я говорю «мы», потому что среди убийц были обычные работяги с заводов, не только чекисты. То же самое было и в последующие годы, когда была возможность по анонимке избавиться от соседа, живущего в комнате, которую вы хотели занять, или от любовника жены, или от того, в ком вам не нравились ещё более мелкие бытовые вещи. Мы всё время вспоминаем о тех, кто был в лагерях, но самое страшное не то, что было в лагерях, хотя там часто сидели люди, невинно осуждённые. Страшно то, что происходило в обществе, как это влияло на людей. Этих людей большинство. И мы с вами являемся как раз детьми тех, кто остался здесь, «на воле». Какие здесь процессы происходили? Я пытаюсь, по крайней мере, задумываться об этом. Иначе говоря, Вы видите проблему в том, что мы сегодняшние можем не осознавать всю трагичность, всю неправильность того, что было с нашими же родственниками? Есть эксперименты с мышами, доказывающие, что они на генетическом уровне помнят об источнике насилия. То же самое может быть и с нами: вы идёте по улице, и вдруг с вами случается паническая атака, потому что вы увидели «якорь», который видели ваши родственники. И вы не понимаете, что с вами происходит. И психология, и искусство, и вера помогают почувствовать, что с тобой что-то не так, помогают задуматься. Что-то резонирует в тебе. Это первое, что мы должны научиться делать, дальше будет легче. Многие из нас не знают прошлого своей семьи (условно говоря, кто-то в ней из ЧК, кто-то из белых), и происходят сломы, которые не позволяют людям жить в полноте бытия, в радости. Что-то мешает. И мне кажется, что это «что-то», тёмные зоны, нужно искать в прошлом, прежде чем начинать строить осмысленное будущее. У нас богатейшая история: мы имеем позади эти сто лет, безумный социальный эксперимент над собой. И все страны, которые это видели, учились на этом революционном опыте, кроме нас самих. Это поражает меня. Мы не извлекаем никаких уроков, мы привыкли молчать. Я помню, мне бабушка твердила: «Ой, не говори, не говори!» И вот это «не говори» воспитало в нескольких поколениях короткую память. Чтобы изменить стереотип поведения у собак, нужно шесть поколений, и из злых и агрессивных они могут стать более или менее лояльными к человеку. В Библии говорится, что грех действует на потомков до третьего или четвёртого колена. Для меня это близкие вещи... Нужно сорок лет ходить по пустыне, чтобы прийти в землю обетованную... Но ведь обращение к теме трагедий и травм нашего прошлого вызывает сопротивление. Люди, которые привыкли к мифу (созданному в том числе и благодаря советской киноиндустрии) о том, как хорошо было в советское время, чувствуют, что разговор о правде, о том, как всё было на самом деле, как будто выбивает у них почву из-под ног. Сталкивались ли Вы с этой проблемой, и если да, то как её разрешали? Когда человек видит документ и слышит, как его читают, и переживает действительно произошедшее, то, конечно, у него не остаётся вопросов, он не сомневается в правде. Другой вопрос, что человек при этом испытывает потрясение. Катарсис – то очищение, на которое способен театр – это процесс очень болезненный. С точки зрения психологии он состоит из отторжения (это всегда агрессивная реакция), потом апатии, потом принятия и только потом – действия. Это большой путь. Но не было такого, чтобы мне кто-то говорил, что делать то, что мы делаем, нельзя. Приходила как-то пара подвыпивших коммунистов, они что-то бурно комментировали, но того, что это неправда, они тоже не говорили. Да, конечно, наше кинематографическое наследие – это всё-таки искусство мощнейшей пропаганды. А человек не делит художественное произведение и правду. Для него всё это уже является частью его истории, как знаменитая фотография взятия Зимнего дворца, где матрос лезет на решётку. Это не документальная фотография, а съёмки репетиции спектакля в 1920 году. Но она была помещена в учебники истории как документ. И у человека в голове представление, что вот, бежали какие-то матросы... А всё было не так, и объяснить ему это невозможно, потому что его так учили в школе. Каждый из зрителей спектакля «Я убил царя» выбирает свой набор документально точных цитат из переписки, телеграмм и дневниковых записей всех причастных к доставке Романовых в Екатеринбург, их охране, расстрелу и тайному захоронению Ведь и кадры из фильма Эйзенштейна выдавали за кинохронику. Исторически всё сложнее. Был такой режиссёр, Николай Николаевич Евреинов, который сделал на трёхлетие революции спектакль «Взятие Зимнего дворца». Это был социальный проект, в нём не было артистов, были матросы, и один из них говорил, что на спектакле он истратил пуль больше, чем при реальном взятии Зимнего дворца. Эйзенштейн же к десятилетию революции практически полностью скопировал этот спектакль, есть даже кадры кинохроники, где он реконструирует раз за разом одно и то же. Евреинов управлял матросами через военных, а те подчинялись художникам. Художники абсолютно осознанно создавали эту мифологию, переписывали историю. В храмах стали делать клубы. Им казалось, что это простой путь – убрать одни картинки, нарисовать другие. Они создавали миф. Это был творческий проект прежде всего, но в какой-то момент он начал разрушаться, и вся эта мифология развалилась вместе с Советским Союзом, потому что она не была рождена народом, ничем не подкреплена, как и вся этика, и вся вера той эпохи. В 1990-е мы тоже пытались строить мифы, и сейчас мы уже «на втором витке»... У меня так получилось, что все мои предки – из глухой деревни. И когда из рук в руки приходит, скажем, этика отношений в семье, но ты вновь в девяностых её приобретаешь... Люди пришли из Советского Союза, и началась подмена, и сложно отличить одно от другого, а процесс осознания этого прячется под многими слоями. Я не знаю, что нужно масштабно сделать, чтобы мы почувствовали в себе точку отсчёта и перевернули в себе всё это. Необходим некий психологический религиозный христианский акт. Неважно, как мы это сделаем. Это должны делать не только христиане в нашей стране, но все. Мы все – дети этого безумного эксперимента, который разрушился сейчас, вот этого мифотворчества, которое было создано. До меня долго доходило, в чём, собственно, моя вина. Если вернуться к нашему спектаклю: я же не убивал царя. Да, я из тех же мест, я знаю эти простые уральские фамилии. Это обычные люди, это народ, они сами это всё приняли. С другой стороны, я понимаю, что если твои подданные, твой народ так с тобой поступает, то что-то было не так. Для меня во всей этой истории абсолют – это дети, и особенно цесаревич Алексей, который никакой жизни не видел, всю жизнь страдал, болел, а ещё и видел, как погибла вся семья. Он погиб предпоследний. Его ранил Никулин, и он раненый сидел на стуле. Его потом, в конце, добил Юровский. Вот это то, что, конечно, непростительно. Это тёмная сторона нашего народа. Это же практически самосуд. Это непрощение. Мне кажется, главная вещь в христианстве то, что в нём мы научились прощать. И одновременно у нас всегда было «око за око», всегда торговля – эта ненаученность, неумение прощать и проявилась сто лет назад. Как Вам кажется, как следовало бы вести себя в отношении исторической памяти человеку благородному, имеющему представление о собственной чести? Это ведь качество, которое тоже можно причислить к нашим потерям, качество, требующее возрождения... Я не знаю. Сейчас – тоже в поисках точки отсчёта – я стал погружаться в крепостное право. И вдруг понял, что мои родители, чтобы выехать из деревни и поехать учиться, должны были получить специальную справку, которую мог дать (а мог и не дать) председатель колхоза. Крепостное право отменили в 1861 году, а паспорта колхозникам стали давать в 1974-м. Так что в каком-то смысле крепостное право было отменено совсем недавно. Мы с драматургами стали искать, а как, собственно, жил народ, каковы были нравы. И про благородство я ничего не нашёл. Мы тёмная, необразованная, наивная нация. Этот наив часто бывает светлым; русская душа широка. Но вторая, вот эта тёмная, мрачная крепостная душа в нас – она тоже есть. Мы очень сложная нация, страшная нация, и нам нужно задуматься о той мифологии, которую мы строим сейчас. Возможно, то, что мы посеем сегодня, через какое-то время может прорасти в людях. Для того, чтобы весь этот травматизм начал из нас уходить, нужно как минимум 40 лет, как мы все знаем, а то и несколько поколений. Но сейчас я не вижу какого-то осмысленного философского, даже теологического вектора. Надежда – это прекрасно. Но что мы строим (мы же все в этом информационном поле живём, его наполняем, и сказанное кем-то слово может обрести свою силу, разрастись) – я не понимаю. Мне кажется, что в этом можно опираться на ту светлую сторону, о которой Вы говорили. Да, с каждым поколением это, может быть, исчезало и на нас почти закончилось. Но я помню даже по свёкру своему, по своей бабушке это светлое, благородное основание. Оно было в людях. Причём бабушка моя из интеллигентной, наполовину дворянской семьи, а свёкор – из потомственных крестьян Тверской губернии. И я думаю, что во всём народе это было, в ком-то больше, в ком-то меньше, в ком-то совсем незаметно, но это тоже важно вспомнить. Правда, я согласна, трудно понять, как это делать. Очень мало живых носителей этой традиции осталось... Поэтому я и говорю, что сегодня взаимопомощь, благородство должны вновь стать нашим внутренним договором друг с другом. Мы должны это вместе решить и тогда уже что-то пробовать и культивировать. И кого-то, действительно, можно вспомнить – тех, на кого можно опереться. На меня произвела большое впечатление одна фотография. Это история нашего района в Пермском крае. Я увидел лица председателей колхоза за все 70 лет. Сначала это были простые мужики, бородатые, непьющие, с каким-то светом в глазах. А к концу, в предперестроечные годы – это люди по 120 кг, которые ничего не хотят. И вот в тех, давних глазах я увидел, что люди как-то по-другому жили и ощущали какую-то истину в себе. Они были верующими из поколения в поколение, это переходило из рук в руки. Сегодня же по русскому человеку почти всегда видно отсутствие осознанности. Кто такой Бог, что такое любовь? Мы предпочитаем не отвечать на эти вопросы, мы уже не умеем этого делать, и это уже часть нашего такого генома – мутный, неосмысленный взгляд... Даже большая часть людей, которые ходят в храм, верит ещё во что-то «параллельное», соотносит себя со знаками зодиака и т. п. В нашей голове страшный суржик, мы живём в дикой шизофрении. У нас и Ленин на площади лежит, и тут же крестный ход. Но если начать выходить из этого хотя бы тем, кто очень хочет, чтобы эта ситуация выправлялась? Как Вы думаете, в этом есть надежда? Я вижу только в будущих поколениях какую-то надежду. Внутри семьи каждый из нас может поделиться с ребёнком своим опытом, чтобы не молчать. Этот страшный бич – молчание – он нас как раз, мне кажется, и изменил. Он в каком-то смысле уже стал частью нас за эти 100 лет. То благородство, о котором вы говорите, полностью было замещено шкурными интересами, анонимными доносами, каким-то оглуплением, в том числе отсутствием хорошей православной философии... А ведь умные люди ищут этого, готовы к этому, но им нужно дать возможность, показать и широту, и глубину. Ваш форум как раз и отвечает на эти вопросы. И нужно об этом говорить, писать, снимать. Беседовали Анастасия Наконечная и Александра Колымагина Труппа спектакля «Я убил царя»
Император Николай II с семьёй. 1913 г. Кифа № 6 (262), июнь 2020 года |