Солженицын и поэты андеграундаЕвгений Маркин, Алексей Хвостенко, Владимир Аристов, Борис Чичибабин В нулевые годы XXI века Юрий Кублановский написал стихотворение «Воспоминание о Вермонте» и совершил символический жест – напечатал его в «Новом мире», в журнале, с публикации в котором началась литературная слава Солженицына. Кублановский, пожалуй, один из немногих поэтов, кто сохранял ровные чувства к Александру Исаевичу на протяжении многих десятилетий. Хотя в целом в культурном подполье к писателю относились по-разному. После публикации в 1961 году рассказа «Один день Ивана Денисовича» портреты Солженицына можно было увидеть в московско-питерских квартирах, его новых произведений ждали, и «Архипелаг ГУЛАГ», наряду с прозой Набокова и Булгакова, поэзией Бродского и Мандельштама, вошёл в «канонический» круг чтения инакомыслящей интеллигенции. В конце 1970-х, когда нобелевский лауреат впервые попытался высказать свои идеи касательно будущности СССР, отношение к нему стало меняться. Появились острые критические высказывания. Однако в андеграунде, если брать художественные тексты, мы не встретим жёсткой критики. Многие писатели, несмотря на идеологические расхождения, продолжали сочувствовать изгнаннику. Можно сказать, что сама установка на сочувствие имела политические коннотации. Отношение андеграунда к Солженицыну в каком-то смысле было связано с самоидентификацией, с геометрией внутреннего «я», с точками сопротивления советской идеологии. Письмо Юрия Кублановского «Ко всем нам», приуроченное к двухлетию высылки Солженицына, как раз актуализировало эти акупунктурные точки. О том, что сочувствие неотделимо от политики, свидетельствует судьба рязанского поэта Евгения Маркина. «Он умудрился протащить в "Новом мире" стихотворение о бакенщике "Исаиче", которого очень уважают на большой реке, он всегда знает путь, – то-то скандалу было потом, когда догадались (!) и исключили-таки бедного Женю из СП (Союза писателей. – Ред.)», – пишет Солженицын в повествовании «Бодался телёнок с дубом». Исаич возникает в журнальной публикации в качестве человека, которого все любят: Ведь не зря ему, свисая с проходящего борта, машет вслед: – Салют, Исаич! – незнакомая братва. Но самая главная любовь – к женщине, которая его любит, не задалась. Та совершила ошибку, вышла замуж за другого. Что ж постыл тебе он вдруг - твой законный, твой непьющий, обходительный супруг?, - вопрошает поэт. Вопрос риторический. И переиграть ничего нельзя – это не американский фильм со счастливым концом, а русская быль: Как тут быть – сама не знаешь. Вот и пой, как в старину: - Не ходите, девки, замуж на чужую сторону! Почему чиновники от литературы увидели в этом безобидном произведении намёк на Солженицына, сказать решительно невозможно. Дело было, наверное, не в стихах, а в контексте: Маркин знал «Исаича», сомневался в целесообразности исключения его из Союза писателей СССР, о чём сказал открыто на собрании Рязанской писательской организации, за что вскоре поплатился. Тема сочувствия к «Исаичу» звучит в произведениях разных поэтов. Возможно, самые сильные строки принадлежат оказавшемуся в эмиграции Алексею Хвостенко (Хвосту), автору песни «Вальс-жалоба Солженицыну» (1979). «От песен Хвостенко исходит какое-то свечение счастья и свободы, но мне всегда немного перехватывает дыхание в припеве песни, написанной по случаю высылки Солженицына из России», – признаётся Константин Кедров в газете «Известия». Припев – почти музыкальная фраза: Ах Александр Исаич, Александр Исаевич, Что же ты, кто же ты, где же ты, право же, надо же. Слово освобождается от содержания, превращается в звуки. Но эти звуки несут облако смыслов-чувствований. И каждый раз припев, чуть видоизменяясь, «наращивает» общий смысл: «Были бы, не были, ежели, нежели, дожили», «Так ли не так ли и то да не то да не то ещё», «Эко зеленое-мутное царство Канада-Мордовья вселенская родина», «Ох тяжело, нелегко, Александр Исаевич, / Так-то, вот так, Александр Исаич, Исаевич». Такие строчки никакую советскую цензуру не пройдут в принципе. И не только по идеологическим, но и по эстетическим соображениям: они за рамками стандартного поэтического говорения, на границе поэзии и музыки. Мы здесь имеем дело с игрой андеграунда, ориентированной на русский авангард. Не случайно поэт-минималист Иван Ахметьев однажды охарактеризовал такое занятие как ретроавангард. Немного иначе, чем Хвостенко, играет с поэтическим словом Владимир Аристов. Его игра создает сложное метафорическое пространство, в котором реальность, голая правда растворяется в реальности более высокого порядка и прямое высказывание уходит за горизонт. В балладе «Солженицын» (1974-1975), написанной по следам высылки писателя из страны, благодаря цитате из Пушкина в первых строчках произведения («Пока свободою горим, / Пока сердца для чести живы») мы переносимся во времена декабристов. Солженицын, таким образом, сравнивается с последними. Но перед нами не центонная1 поэзия. Цитата задает общее звучание. И вот мы уже видим тёмный Цюрих, текущую в Европу нефть. Нефть течёт из края вечной мерзлоты, где «двадцать миллионов мёртвых / Отплыли ночью к Самотлору». Текст, словно слепой человек, ощупывает мёртвое тело ГУЛАГа. Но об исправительно-трудовых лагерях в стихотворении прямо не говорится. Нефть течёт из восточной страны на запад. Ночь движется над тихим Стиксом. Образы ведут нас в Древнюю Грецию: «Опять Харон поёт из бездны, / Семью встречая на пароме». Забыть ужас лагеря – счастье: «Река коснётся тех счастливых, / которым предстоит забвенье». Так завершается баллада, которая неожиданно пересекается с песней Галича «Облака плывут, облака». У Галича память уносит героя «в те края». Здесь она тоже, в общем-то, уносит, но было бы хорошо, по мысли автора, всё забыть – выйти из этого кошмара через миф. Аристовская игра серьёзна. Она, если уж говорить совсем пафосно, фрагмент литературы после ГУЛАГа. По сравнению с Аристовым текст Бориса Чичибабина «Солженицыну» звучит несколько старомодно. Чичибабин говорит, что называется, в лоб и заодно пытается немножко поучать новую знаменитость: Лишь об одном тебя молю со всем художническим пылом: не поддавайся русофилам, на лесть гораздым во хмелю. Поэту очевиден масштаб дарования того, кто чин писателя России за полстолетия впервые ... возвеличил до небес и кого можно назвать «опорой доброты, преемником яснополянца». В целом стихотворение, несмотря на риторический крен, передаёт сочувствие Чичибабина к автору «Архипелага». Учительская позиция (роднящая, к слову, Чичибабина с Солженицыным) не свойственна в целом андеграунду. А вот интонация на грани риторики и поэзии, очевидная в опусе харьковского писателя, заметна у многих. Поэтический опыт Державина оказался важен для «второй культуры». В игру по сведению и разведению понятий включились самые разные поэты – от Игоря Холина до Олега Охапкина. Так, мощный, захватывающий всё «державинский» речевой поток характеризует творчество Игоря Бурихина. Поэт упоминает Солженицына в самиздатском сборнике «Пение посреди церковного года» (1976, стихотворение «Уже багровая луна»), привязывая его образ к видениям Апокалипсиса. Солженицынское слово он связывает с речами пророков. С провозглашением правды Божьей, которая «буксует», которая, как и в древние времена, народом плохо воспринимается: иезекиилевой ли ржи колеса поядают спицы или взыскующий: по лжи не жить! – буксует Солженицын.
«Видение пророка Иезекииля». Гравюра Гюстава Доре Не только свое сочувствие Солженицыну, но и свое несогласие с ним андеграунд выразил посредством игры со словами, решая одновременно мировоззренческие и чисто художественные задачи. Например, Всеволод Некрасов в рамках конкретистской поэтики постарался представить некую инсталляцию мировоззрения писателя: «Из-под глыб / булыги / Александр Исаевич / на том стоит / и этим он / потрясает». В своей миниатюре Некрасов подчёркивает внутреннюю связь знаменитого автора с революционной идеологией. И эта связь его немного пугает. Несогласие иногда связано с фигурой умолчания. Скажем, Владимир Герцик, размышляя о «стране победившего гноя», упоминает только Шаламова, хотя наверняка мог бы вспомнить и Солженицына: «В западне заводной мелодрамы / И в прогибе дурных скоростей / Только бритвенный ангел Шаламов / Знает гиблую цену людей». Наступившая эпоха постмодерна заставила взглянуть на фигуру Солженицына в ином ракурсе – как на знак и как на медийный персонаж. Начинаются уже совсем другие, не ретроавангардные игры, в которых политика окончательно перетекает в поэтику. Вот, скажем, концептуальный опус эмигранта Вагрича Бахчаняна «Сто однофамильцев Солженицына», напечатанный в тамиздатском «Ковчеге». Бахчанян дает фотопортреты и поясняет: «Мне удалось собрать 100 однофамильцев А.И. Солженицына. Отчества и адреса однофамильцев Александра Исаевича не указаны в целях конспирации». О политике здесь уже не может идти речи. И само произведение оценивается культурным сообществом по принципу «смешно – не смешно», то есть вне привычных представлений о красоте и правде. В «Стеариновой элегии» Александра Миронова Солженицын поставлен в ряд с другими раскрученными фигурами, литературными героями и политическими деятелями: «Я слышал – это были имена – какой-то вздор! / Я слышал: Гоголь, Пушкин, / Бах (ну, к чему бы это?), Демосфен / и некая непрошеная Фёкла (...) / Ягода, Johnny Walker, Солженицын, / Тутанхамон & Company, Басе...» Здесь Солженицын растворён в медийном поле. В контексте постмодернистского говорения он превращается в симулякр. Но, несмотря на такое превращение, его фигура остаётся важной для культурного подполья вплоть до последних дней существования андеграунда как такового. И в заключение этих заметок хотелось бы привести своё стихотворение, связанное с образом писателя, который жил во мне в советские годы: контур памяти создает геометрию дня и ночи медали в бархате шкатулки револьвер на столе и женщину напротив, которую я никогда не знал контур памяти освобождает бэкграунд - Солженицын, весомое слово и свобода снежного поля: не бойся, не верь, не проси.
Борис Колымагин ------------------- 1 Центо́н – стихотворение, целиком составленное из известных предполагаемому читателю строк других стихотворений. Кифа № 12 (244), декабрь 2018 года |