Свет надежды по ту сторону отчаяния Интервью с Алексеем Вадимовичем Бартошевичем, историком театра, внуком актёра В.И. Качалова, взятое в рамках подготовки дискуссионной площадки «Церковь и культура: опыт диалога и взаимодействия» (фестиваль «Преображенские встречи», 2018 г.) В чём, на Ваш взгляд, главная миссия современного искусства? Сейчас услышать из уст людей театра слово «миссия» почти невозможно. Это считается слишком выспренным, слишком уж дурно театральным выражением. Если бы Вы спросили о миссии у Станиславского, он бы нисколько не удивился и сказал что-нибудь очень важное. Но то, что в позапрошлом или в начале прошлого века считалось естественным, сейчас считается слишком возвышенно-сентиментальным. Мы живём в сугубо несентиментальный век и избегаем употреблять слишком громкие фразы. Дело для нас не во фразах, не в том, какие слова люди употребляют, а в том, какие реальные задачи они перед собой ставят. И здесь я могу найти много, очень много примеров русского традиционного понятия этого слова – миссия. Самый близко лежащий пример – это, разумеется, Студия театрального искусства Сергея Женовача. Он всё время говорит: «Ребята, давайте командой, давайте возьмёмся за руки, давайте чувствовать друг друга рядом». Он старается работать именно вместе: вместе с актёрами, вместе с техниками, вместе со своими замечательными художниками... И публика, когда приходит в его театр, чувствует это «вместе», чувствует себя частью важного, человеческого, нравственно осмысленного сообщества. Он берёт произведения, связанные с русской традицией. Ну, кому в голову могло прийти, что из романа Лескова можно сделать спектакль? А он взял замечательный роман об уходящем дворянском мире и сделал спектакль, в котором речь идёт именно об этом. Смысл существования современного театра состоит в том, чтобы попытаться возродить это чувство верности прежним ценностям. Или совсем другой пример – то, как он делает Достоевского. Ведь из Достоевского можно извлекать ожесточённость, озлобленность на мир, глумление над человеком. Всё это можно у него найти, а Женовач ищет в Достоевском стремление сделать людей ближе друг к другу. Совсем неслучайно он несколько лет назад вдруг поставил Диккенса, который очень близок к раннему Достоевскому. Вот пример того, как можно применительно к современному театру говорить о миссии, хотя сам Женовач никогда не произносит этого слова. | Чарльз Диккенс. «Битва жизни». Постановка Сергея Женовача |
А вот вам другой, противоположный пример. Я очень высоко ценю талант Константина Богомолова. Но весь вопрос в том, что спектакли его скорее разрушительные. Да, наверное, на одних сентиментальностях, взятых из прежних времён ценностях, сейчас не проживёшь. Но когда в его «Карамазовых» старца Зосиму и Смердякова играет один актёр, показывая, что это равноценные, равнозначные личности, это не только разрушение смысла романа, но и разрушение смысла существования вообще. Конечно, говорить о разрушении можно, если при этом художник испытывает боль и скорбь по поводу того, что мир ценностей разрушается. А когда художник испытывает и доносит до вас некую злую радость, некоторое мрачное ликование по поводу того, что мир рушится, тогда рождается искусство иногда талантливое, иногда даже блестящее, но построенное на голом цинизме. В сущности, художник видит свою цель в том, чтобы сказать, что мир рушится, и при этом пускается в ликующий танец на могиле этого мира... Хотя и здесь я могу привести отчасти противоположный пример – недавно Богомолов поставил «Три сестры», спектакль, который очень удивил его недругов и друзей. И многие его поклонники говорили: «Как рад был бы Константин Сергеевич, что в Художественном Театре поставлен был этот спектакль, в котором никто не кричит, никто не надрывается, никто не нажимает, спектакль, построенный по формам самой обыденности». И это так. Но, с другой стороны, это – спектакль о смерти. Это спектакль, который помнит о Чехове после того, как Чехов выпил перед смертью бокал шампанского и сказал: «Ich sterbe» («Я умираю» (нем). – Ред.), это Чехов, которого везут в вагоне среди ящиков с устрицами, чтобы похоронить в Москве. С одной стороны, это очень естественно, что в наше время рождается такое искусство; наше время провоцирует на такого рода мрачное ликование, на такого рода всеотрицание. Но, с другой стороны, мне лично такая пляска на чужих костях глубоко чужда, хотя очень много молодых людей, очень много моих студентов считают, что это-то и есть современное искусство. Иллюстрация А.Кравченко к одной из «Маленьких трагедий» Пушкина–«Пиру во время чумы». 1936 г. Это можно сравнить с пиром во время чумы? Герои «Пира во время чумы» противостояли чуме, они пытались утверждать свой пир как то, что от чумы укрывает, и видели в нём единственный путь спасения. Так что если художник хочет говорить о том, как люди могут спастись от той чумы, которая нас окружает, и каким-то образом этой чуме противостоять, то это – моё в искусстве. В последнее время появились две новые интерпретации Гамлета. Одну из них, совершенно замечательную, создал Лев Додин в Малом Драматическом театре в Петербурге. Это самый мрачный, самый беспросветный Гамлет, какого я видел в жизни. В этом спектакле, в сущности, пересматривается русская традиция восприятия Гамлета как святого. Ведь у Пастернака в уста Гамлета вкладываются слова Христа в Гефсиманском саду: «Если только можно, авва Отче, чашу эту мимо пронеси», и это очень показательно. Додин радикальнейшим образом отвергает это восприятие Гамлета; он кричит в спектакле о том, что наш мир и люди, живущие в наше время, Гамлета недостойны. Гамлет как святыня невозможен в современном мире, его нет более. Когда у героя романа Томаса Манна «Доктор Фаустус», великого композитора Адриана Леверкюна, умирает любимый внук, единственный смысл его жизни, он говорит: «Девятая умерла. Её нет более!» Девятая симфония Бетховена сосредотачивает в себе все главные ценности европейской культуры – триаду Добро, Истина, Красота. И вот теперь она существовать не может, и всё дело в том, с какой трагической болью об этом говорит Леверкюн. И Томас Манн. И Додин в своём спектакле с болью, горечью, трагическим страданием говорит о том, что Гамлета в традиционном смысле этого образа больше быть не может. Поэтому, если угодно, Гамлет у Додина – это сам Додин. Он сам несёт в себе гамлетовскую боль и гамлетовское страдание. И этот мучительный крик боли и сострадания делает спектакль Додина частью той миссии, которую он всю жизнь исполняет, миссии, состоящей в том, чтобы нести в беспросветный мир хоть какую-то надежду и свет. Совсем другой вариант: недавно другой замечательный, тоже питерский, режиссёр Юрий Бутусов поставил Гамлета, в котором роль принца датского играет его любимая актриса Лаура Пицхелаури. И дело не в том, что Гамлета играет актриса, женщина. Это уже бывало много раз в истории театра. В сущности, он существо андрогинное, существо без возраста, воплощение юной, молодой незащищённости, физической слабости, соединённой с очень глубокой душевной силой. В конце спектакля Гамлет, это субтильное, тоненькое, хрупкое существо появляется с огромным, занимающим всю сцену, деревянным мечом. Он поднять-то этот меч не может, не то чтобы обрушить его на мир-тюрьму или хотя бы на Лаэрта с Клавдием. И Горацио говорит ему: «Вы не будете драться!» А этот мальчик-девочка, это крошечное существо, которое крепко держит в руках рукоятку меча, которого он не может поднять, говорит: «Буду. Буду». И на этом «Буду» заканчивается спектакль. Никакой дуэли там уже нет, она, в сущности, уже не нужна. Речь идёт о той пусть робкой, пусть слабой надежде на юных и слабых, поскольку зрелые и сильные предают и убивают. И опять-таки, если вы Бутусова спросите о миссии, он руками будет махать, но ведь если говорить о конечном смысле этого его странного, странного Гамлета, о конечном смысле, то он очень человечен. И он даёт тот последний свет, который, как сказано у Томаса Манна в том же романе, даёт надежду по ту сторону отчаяния. Сперва возникает отчаяние, а потом эта нота надежды, которая вдруг прорывает мрак. И это очень русское свойство. Общечеловеческое, но всё-таки прежде всего русское – поиски света, поиски надежды, поиски какой-то душевной опоры даже в условиях, когда эту опору найти если не невозможно, то страшно трудно. | «Гамлет» в постановке Юрия Бутусова | Могут ли на этом пути обретения надежды взаимодействовать культура и церковь? Скажу для начала, что я абсолютно невоцерковленный человек. И честно говоря, в нашей жизни мы сталкиваемся скорее с тёмным двойником, чем с тем, чем церковь должна, призвана быть. Беда русской истории в том, что церковь слишком поспешно соединила себя с государством, ему подчинилась и это, как мне кажется, настоящее национальное несчастье. Церковь стала служанкой власти и до сих пор на самом деле ею остается, если говорить о церкви как организации. И я плохо себе представляю связь между официозной церковной организацией и искусством в его подлинном смысле и в его истинных целях. Но время от времени я слышу с разных сторон о том, что появляются священнослужители, которые не укладываются в этот церковно-государственный официоз. Одна из моих студенток связана с молодежным православным сообществом и однажды она меня и моего друга и коллегу попросила прийти и поговорить с этими ребятами. И должен сказать, что меня поразили чистота и высота душ этих молодых людей, их глаза. Мне показалось, что то замечательное впечатление истинности, подлинности, которое они излучали, – впечатление совсем не ложное. И если я прав и это не случайность, тогда, очевидно, нам есть на что рассчитывать, и союз между религией и культурой будет вполне естественным и даже, я бы сказал, неизбежным. Беседовала Нина-Инна Ткаченко. Фото с сайта Студии театрального искусства www.sti.ru и www.lensov-theatre.spb.ru Кифа № 12 (244), декабрь 2018 года |