Репрессии: с 1917 года и во все последующие... «Кифа» обратилась к участникам «Молитвы памяти» с двумя вопросами. Первый из них: «Связано ли для Вас это чтение имён со столетием 1917 года и если да, то как связано?» Наталья Туймебаевна Ашимбаева, филолог, директор петербургского литературно-мемориального музея Ф.М. Достоевского: Это очень сложный вопрос. Наверное, есть какая-то логика революции: как показывает история Великой Французской революции, она чаще всего приходит к террору. Могу только выразить надежду, что подобное никогда не повторится. Евгений Водолазкин, писатель, лауреат премии «Большая книга»: 1917 год – это просто видимая точка отсчета в той беде, которая постигла наш народ. Те болезни, которые развивались довольно долгое время, просто вышли в этот момент наружу. Большевизм не победил бы просто так. Не могло случиться такого, чтобы несколько человек приехали из Швейцарии и перевернули огромную страну. Поэтому ответ каждый из нас должен искать в самом себе – те, кто живы, конечно. Потому что с тех, кто умер, ответ спрашивают в других сферах. Андрей Грищенко, координатор московского отделения мемориально-просветительского и Историко-культурного центра «Белое дело»: Безусловно, для верующего человека такие даты как столетие связаны с особой молитвой, с особым воспоминанием о тех событиях и в первую очередь о тех людях, которые волею судеб Божиих оказались в то время и в том месте и несли свой подвиг – подвиг стояния в вере, подвиг служения Родине – когда вокруг разверзлась бездна равнодушия, нечувствия и охлаждения в вере. В молитве мы соединяемся с этими людьми, становимся единой Церковью. Эта наша связь – некий стержень, вокруг которого выстраивается всё остальное. И дальше мы должны говорить о том, что же произошло, бесконечно говорить – до тех пор, пока это не отпечатается в сознании людей. Добро должно быть названо добром, но и природа зла должна быть чётко обозначена. Сейчас определённо идёт движение в этом направлении: недавно был установлен крест в память о репрессированных членах братств в Левашове, в Бутово был открыт «Сад памяти», который посвящён всем репрессированным в этом страшном месте. Хотелось бы, чтобы и те воины, те юнкера и кадеты, которые защищали Кремль в дни октябрьского переворота, тоже были достойно увековечены в городской московской топонимике в виде памятного знака, доски или в иной форме. Андрей Звягинцев, кинорежиссер, лауреат Венецианского и Каннского кинофестивалей: Собственно говоря, Большой террор 1937 года, о котором мы в основном говорим, это на самом деле просто продолжение террора, который начался сразу, потому что эта власть просто не могла по-другому себя утвердить. Это общеизвестно. Я сейчас называл имена расстрелянных в 1918 году. И таких людей огромное количество. Всё это напрямую связано с событиями осени 1917-го. Здесь самая непосредственная связь. Дело же не только в Сталине. Эти люди не видели, как по-другому насадить свои идеи. Это же очевидно. Протоиерей Иоанн Каледа, настоятель храма Святой Троицы на Грязех: Прежде всего я хотел бы сказать, что мы должны хранить память о произошедших в нашей истории страшных событиях. То, что сейчас порой раздаются голоса «ничего не было, это всё выдумано», – абсолютно недопустимо. Я помню, двадцать лет назад, в 1997 году, когда раздавались такие же голоса – мол, «всё это выдумано», по благословению Святейшего патриарха Алексия был вскрыт небольшой участок рва на Бутовском полигоне. Патриарх благословил потревожить эти захоронения, чтобы убедить и неверующих скептиков, что эти страшные события действительно были, что действительно были массовые расстрелы и массовые уничтожения людей, причём часто тех, кто действительно был самым цветом нации. Конечно, мы все переживаем столетие семнадцатого года. Но окончательно это не осмыслено и не пережито. К сожалению, порой раздаются голоса чуть ли не о реабилитации тех, кто виновен в массовом пролитии крови. И нет резкого безоговорочного осуждения совершённых преступлений. У нас до сих пор нет единомыслия в понимании событий 1917 года, как и сто лет назад, когда почти никто не осознавал, что произошла величайшая трагедия. Если мы почитаем воспоминания митрополита Вениамина (Федченкова)*, который в 1920 году был епископом армии и флота в армии Врангеля и как никто другой знал настроение офицеров, то узнаем, что генерал Деникин как честный солдат воспротивился тому, чтобы в лозунге Белой армии оставить привычные формулы «за царя» и «за веру». Потому что ни царя подавляющее большинство не хотело, ни веры практически не было. Была внешняя форма, но отнюдь не вера. И когда мы сейчас читаем, что белые офицеры все были монархистами, это неправда. Многие из них уже в эмиграции, поняв, что они потеряли, стали монархистами по своим убеждениям. И точно так же, потеряв Родину, многие из них и обрели веру. Елена Козыренко, прохожая: Для меня эта связь в том, что мой прадедушка пострадал во время красного террора в восемнадцатом году. Он погиб. Он был управляющим имением, немцем, и в восемнадцатом году пропал без вести, исчез. Конечно, вся семья предполагала, что это связано с красным террором, поскольку им всем пришлось потом прятаться. Протоиерей Константин Пархоменко, клирик собора Святой Живоначальной Троицы Лейб-Гвардии Измайловского полка в Петербурге: Для меня то и другое связано самым непосредственным образом, потому что и мои родственники были репрессированы. Но дело даже не в этом. Я служу в храме и встречаюсь с русской интеллигенцией, и я вижу эти следы советского времени, плоды разорения. Я понимаю молодых людей, которые не верят, что были эти жертвы. Они родились в светском обществе и они этого не видели. А мы, те, кто приобщается к русской культуре, мы видим эти раны, следы этой советской бомбёжки, которая выкосила, можно сказать, целые классы лучших людей России. Поэтому для меня это всё близко и важно. Алексей Старобинский, физик, академик РАН: Связывается, конечно, поскольку репрессии – это было одно из следствий событий 1917 года. Но буквальной связи нет в том смысле, что год столетия пройдёт, а я, как и многие другие, считаю, что подобные поминовения должны совершаться каждый год. И в этом смысле если столетие – это что-то однократное, то воспоминание жертв должно повторяться ежегодно. Андрей Ургант, актер театра и кино, телеведущий: Я люблю свою страну и много знаю и читаю об истории этой страны и с той, и с другой стороны. Есть очень много мнений. Толковать тоже можно очень по-разному. Я никак не толкую. Факт остаётся фактом: люди были расстреляны. Значит, кто-то стоял под дулами и выдержал эту чудовищную пытку и унижение, а кто-то нажал на курок. В голове это всё не умещается. Никак не могу это прокомментировать. Второй вопрос: «Переживаете ли Вы как часть своей семейной истории то, что произошло сто лет назад?» Наталья Ашимбаева: Мой отец был репрессирован. Он шесть лет провёл в лагерях. Он был казах, корреспондент газеты Ленинградского фронта «На страже Родины». Это была очень известная военная газета, и был листок, как бы филиал этой газеты на казахском языке, для воинов-казахов, которые воевали на Ленинградском фронте. Когда закончилась война, вся маленькая редакция этого листка была разгромлена. Троим журналистам, среди которых был мой отец, были приписаны какие-то националистические идеи, хотя это были советские молодые люди, которые и не помышляли ни о каких подобных вещах. Но отец мой, слава Богу, выжил. А один из его товарищей не вернулся, погиб в лагере. Так что это всё очень памятно, всё связано с нашей жизнью. И я думаю, что очень много таких семей, таких историй, которые так или иначе могли быть задеты. Разные семьи – у кого-то совсем близко, у кого-то чуть-чуть подальше, но память об этом ещё очень больная. Евгений Водолазкин: У меня погиб брат моей прабабушки, протоиерей Александр Дмитриевич Нечаев. Он служил в кафедральном соборе Архангельска, трижды был арестован. И после последнего ареста умер. Мы в семье помним его. Я о нём несколько очерков написал. Андрей Грищенко: Я переживаю вообще всю историю, которая происходила после 1917 года, как историю трагическую. Когда я смотрю на те страны, которых не коснулась революция, то волей-неволей задумываюсь: а как было бы в России, как бы наша страна развивалась, каким образом русские люди жили бы сейчас, какие сейчас были бы открытия, каким было бы общество, в конце концов, какими были бы русские люди? Этот вопрос всё время встает и в связи с историей своей семьи. Ты так же задумываешься о том, что, наверное, всё было бы по-другому. Но Бог судил так, как судил, и мы должны находить смысл в нашей истории, в том числе и семейной, и надо как-то находить выход из тех травм, которые коснулись поколений и конкретных семей. В моём роду нет репрессированных среди прямых родственников. Но мой двоюродный дед был раскулачен. Я об этом очень мало знаю, это не нашло какого-то осознанного отражения в семейной истории. Тем не менее всё равно это всё витает в воздухе, это чувствуется. И конечно, хотелось бы залечить все эти раны, все эти судьбы, которые взывают к небу, чтобы и мы могли в мире идти вперёд, жить и строить новую Россию. Андрей Звягинцев: Я историю своей семьи не очень хорошо знаю, потому что отец ушёл, когда мне было около четырех лет, и я ничего толком ни о нём, ни о его родословной не знаю. А мамина родословная прерывается на её отце, Александре Казакове, который пропал без вести во время войны. Протоиерей Иоанн Каледа: Мой дед, священномученик Владимир Амбарцумов, как вы знаете, пострадал за веру: он был расстрелян на Бутовском полигоне. Он причислен к лику святых, в ближайшее воскресенье его память. И ещё один родной человек вспоминается мне в связи с событиями столетней давности. Мой дедушка овдовел, когда моей маме не было и полутора лет. Маму и её брата воспитывала подруга моей бабушки, которую мы тоже считаем своей бабушкой. Мама моя всегда звала её мамой, хотя та и не была супругой дедушки Володи. Она отказалась выйти за него замуж, зная, что дедушке было предсказано священство, а священник – муж одной жены. И вот мама этой моей бабушки, то есть прабабушка Дарья (не родная по крови, но всё-таки родная) после событий февраля сказала: «Пойду в церковь. Посмотрю, как не поминают помазанника Божия». И когда она из церкви вернулась, то прислонилась к косяку двери и упала мертвой. Так она переживала то, что происходило в эти февральские дни. Хотя тогда мало кто воспринимал эти события как катастрофу, и многие, в том числе и церковнослужители, считали их благом. Елена Козыренко: О судьбе моего погибшего прадеда я всегда знала, с самого детства. И о том, что потом мой дедушка тоже был расстрелян, я знала с детства от своего папы. Он и сам был репрессированным, но не так уж сильно. Его это коснулось только тем, что он не мог поступить в университет, это касалось только учёбы и работы. Но мы говорили об этом только в семье и не обсуждали с другими. А когда открыли архивы, мой папа часть дела деда прочитал. Я тоже читала эти документы в архиве ФСБ года два назад, там уже было больше открытых страниц. Но там всё равно какие-то листы закрыты, заклеены. Мой отец так и не простил всего этого. Меня как раз заинтересовало слово «покаяние», потому что покаяния можно требовать от властей, от государства, от НКВД, КГБ и всех палачей, которых очень много. Но я потом интересовалась: многие из них сами были расстреляны, а кто-то даже геройски погиб в годы Великой Отечественной войны. Здесь на Молитве памяти читаются имена всех расстрелянных без различия, и я это понимаю: очень сложно разделить одних от других. И, наверное, от непрощения со стороны близких родственников погибших тоже надо избавляться через какое-то покаяние. Детям, внукам и правнукам необходимо простить. Но и покаяние за преступления тех лет должно быть весомым. Я думаю, что всё-таки юридически это должно быть закреплено. И, наверное, я бы хотела, чтобы свидетельство о смерти деда было реальным, чтобы там было написано не «грудная жаба в таком-то году», а всё-таки расстрел, когда и где. Алексей Старобинский: Естественно, для меня то и другое соотносится, поскольку в числе моих предков были и основатели Российской социал-демократической партии. Другое дело, что они были не из радикального, а из более умеренного крыла. И в связи с этим я хочу вернуться к ответу на первый вопрос. Я не считаю, что репрессии, которые начались в семнадцатом году, были неизбежными. Можно было пойти совсем другим путем. Но те социал-демократы, которые возражали против крайностей, сами оказались в лагерях или были высланы. В 1923 году были высланы из страны руководители меньшевиков и других левых партий, не большевистских. Среди них, в частности, была и моя прабабушка. Андрей Ургант: Мне кажется, нет людей, которые не имели бы к этому отношения. Мой дед был майором НКВД. Я его в живых не застал, я родился уже после того, как он умер. Умер он после войны. Он воевал, у него было четверо детей, чем он доподлинно занимался, я не знаю. Но был майором НКВД – звучит это угрожающе. НКВД всегда боялись, пугались. Они защищали много и от уголовников, и от бандитов, и гибли в неравной схватке с врагами. И в то же время они выполняли чудовищные функции, которые возлагались на карательные органы. Считать себя непричастным к этому мне кажется странным. Не надо биться головой о каменные ступени, кричать, что я во всём виноват – никто этого не требует, никто этого не просит, но ощущать то, что это происходило в твоей стране, с твоим народом, мне кажется, необходимо, иначе мы не пойдём дальше. -------------------------------------- * «На рубеже двух эпох» («Россия между верой и безверием») . Кифа № 13 (231), ноябрь 2017 года |