gazetakifa.ru
Газета «Кифа»
 
12+
 
Рубрики газеты
Первая полоса
Событие
Православие за рубежом
Новости из-за рубежа
Проблемы катехизации
Братская жизнь
Богословие – всеобщее призвание
Живое предание
Между прошлым и будущим
Внутрицерковная полемика
Язык Церкви
Конфессии
Конференции и встречи
В пространстве СМИ
Духовное образование
Церковь и культура
Церковь и общество
Прощание
Пустите детей приходить ко Мне
Книжное обозрение
Вы нам писали...
Заостровье: мифы и реальность
Люди свободного действия
Лица и судьбы
1917 - 2017
Гражданская война
Беседы
Миссионерское обозрение
Проблемы миссии
Раздел новостей
Открытая встреча
Встреча с Богом и человеком
Ответы на вопросы
Стихотворения
Региональные вкладки
Тверь
Архангельск
Екатеринбург
Воронеж
Санкт-Петербург
Вельск
Нижневартовск
Кишинев
Информационное агентство
Новости
Свободный разговор
Колонка редактора
Наш баннер!
Газета
Интернет-магазин
Интернет-магазин
Сайт ПСМБ
 
 
Трезвение
 
 
Печать E-mail
03.05.2003 г.

Свет необъяснимой надежды

Речь Ольги Седаковой при вручении ей Солженицынской премии

15 мая в библиотеке-фонде «Русское зарубежье» состоялось вручение премии А.И. Солженицына двум поэтам - Ольге Седаковой и Юрию Кублановскому. Премия, в состав жюри которой входят Александр и Наталья Солженицыны, Никита Струве, Валентин Непомнящий, Павел Басинский, Людмила Сараскина, ежегодно вручается писателям, пишущим по-русски и живущим в России, чье творчество затрагивает вечные проблемы культуры и русской литературы. Так же как и помощь «пенсионерам ГУЛАГа» - бывшим политзаключенным - она выплачивается из фонда, основу которого составляют гонорары за «Архипелаг ГУЛАГ». Мы публикуем слово Ольги Седаковой, произнесенное во время торжественного вручения премии.

* * *

СолженицынЕстественным в этом случае, но совсем неформальным началом моих слов будет, конечно, выражение глубокой благодарности, глубочайшей радости. Присуждение премии Александра Солженицына - это великая честь для меня. Имя Солженицына - это, как все здесь знают, не просто имя значительнейшего писателя и мыслителя ХХ века, это в каком-то смысле имя самого исторического бытия страны, в которой мы родились. За именем Солженицына стоят миллионы, стоит океан человеческих судеб, голосом которых он был избран стать и принял это избрание, эту ношу, которая, вообще говоря, кажется непосильной для одного человека. И он донес ее. ХХ век богат примерами подвижничества, но мне трудно назвать другого человека, который в одиночку донес бы такую ношу: говорить за целую страну, лишенную и лишившую себя слова. То есть в каком-то смысле быть за эту страну, потому что замолчанная, фальсифицированная реальность, реальность, у которой нет свидетеля, просто не обладает бытием.

Фонд, который удостоил высокой награды Юрия Кублановского и меня - это совершенно особый фонд. Как говорила Наталья Дмитриевна о его назначении, он связан с самой сердцевиной ближайшей истории, с той областью, которая видится нам одновременно и как величайшая беда и крушение, и как тяжелейшее преступление. Ни та, ни другая сторона до сих пор не обдумана и не принята всерьез. Так что после уже больше десяти лет прощания как будто бы с идеологией, страна наша не ответила на вопрос - что с нами было, откуда мы вышли, вырвались мы или нас удивительным образом отпустили, или мы вообще никуда не выходили да и не уходили? Я говорю, что это не принято всерьез, потому что беда и крушение, если они приняты всерьез, требует к себе как ответа попытки врачевания, или, словами Пастернака, «усилья воскресенья». А преступление, если оно принято всерьез, требует раскаяния и усилия хоть чем-то воздать долг перед жертвами этого преступления. И, быть может,  если не единственное, то одно из немногих мест в России, где эти усилия осознаются и предпринимаются - вот этот Фонд. Потому что мы видим попытку построить совершенно другую траекторию истории, которая бы обходила вот эту зияющую вопиющую пропасть, как будто бы в надежде на то, что время лечит - между прочим, Т. Элиот по этому поводу заметил: «Время не лечит: пациента уже нет на месте», - в надежде на то, что рано или поздно все пройдет и травой порастет. И одна трава забвения покроет и палачей, и жертв, и тех, кто уверяли себя и других, что ни палачей, ни жертв у нас нет. Тем более, что в нашем случае, в отличие от германского, распределить участников по двум этим сторонам невозможно - порой просто полностью, так же как разделить сиамских близнецов. Быть может, и в самом деле это порастет травой и станет для людей «как времена Веспасиана», словами Ахматовой, и уже во многом стало? Но, во-первых, я подозреваю, что трава эта не может не оказаться ядовитой. Не столько гражданская совесть, сколько художественная интуиция подсказывает мне, что ничего действительно хорошего таким образом не получается. Это во-первых, а во-вторых, для художника, как принято говорить, и вообще-то для любого живого человека и времена Веспасиана - свои времена. К тем, кто погиб при Веспасиане и других цезарях, повседневно обращается церковь. Мы надеемся, что они наши заступники. А что получается, когда на месте очищения практикуется вытеснение, в общем-то, известно: получается, на языке современной психологии, «хорошо защищенный невроз». А словами старого Платона - «дырявая душа» или «худая душа», так можно перевести это. Душа, которую ничем не заполнишь. Дырявая душа цинизма. И как все знают, последним плодом, характерным состоянием посттоталитаризма стало состояние всеобщего цинизма, которое при этом предлагается обществу как лекарство, как лекарство от фанатизма, как некоторая последняя трезвость.

И вот с тем, что этот выбор предлагается, связано и то, что поэзии становится труднее в этом пространстве, потому что с чем угодно она совместима больше, чем с цинизмом. Но такую трезвость мы уже знали, она не новая. Эта трезвость была в 70-е, в конце 60-х, в 80-е годы. В то время, которое обзывали застоем. В этом и состояло мучение моего поколения. В том, что мы должны были не знать и не помнить, потому что годы совсем людоедские, годы ГУЛАГа были уже прошлым, они были уже историей, и ее-то требовалось не знать. И вот что мне говорит этот такой простой жизненный опыт: что все те, кто принимали это, как будто не слишком трудное, условие - не знать, где они живут (как говорили во время перестройки: «А мы не знали» по поводу множества удивительных поводов, чего не знали. И однажды Аверинцев заметил: «Кто это «мы»? Мы, например, знали. Что же вы так не хотели этого узнать от нас?» Но эта реплика прошла мимо ушей), так вот, все те, кто тогда согласился и не знал, они и превратились в то, что Бродский в своей Нобелевской речи назвал «жертвами истории». Художниками в реальном смысле слова они уж точно не стали. И все настоящие - я позволяю себе сказать это слово «настоящие» - поэты, музыканты, живописцы, мыслители этих лет знали. Это знание, которое больше похоже на чувство, на простую ориентацию, где ты находишься, на чувство Гамлета, что что-то здесь не то, даже если ты пока не знаешь, что это такое - оно находило себе неожиданные выражения. И, как правило, это выражение было довольно далеко от того, что называется гражданской лирикой, гражданскими мотивами. И вовсе не в силу эзопова языка. Оно давало совершенно другие формы. Я назову, например, философскую страсть Мераба Мамардашвили, блеск Венедикта Ерофеева, визионерские озарения поэзии Елены Шварц, гимническую живопись Михаила Шварцмана, сновиденческую картину зрительного ряда Андрея Тарковского, новую сакральную сонорность музыки Александра Вустина, ясную как день мысль Сергея Аверинцева, укорененную в родном и вселенском - мысль, которая проходила тысячелетия культурной и духовной истории нашей цивилизации. И вот все эти новые формы и новые смыслы, (естественно, я называю не все удачи этих лет, но и этот список впечатляет), все они были, конечно, плодами внутренней свободы, того самого «усилья воскресенья» - именно они, с общим для них освещением. Я бы сказала, что во всех этих вещах, названных мной, дело происходит при свете почти беспредметной религиозности и необъяснимой надежды. Они отвечали на замолчанный вопрос времени, на вопрос об исцелении и об отдаче долга, о чем я говорила вначале.

СедаковаМне хотелось бы почему-то вспомнить свое совсем детское стихотворение, написанное лет в 16-17, которое ничуть не совершенно, но передает вот это чувство преждезнания, чувство того, что происходит. Это как раз пейзаж, как бы пейзаж ранней весны.

Течет воскрешение робко,
И нужно припрятать корой,
Студеною топью, ни тропки
Для сглазу, для речи дурной.
Истоки слипаются в жилах,
И если из них отцедить
Простынувший запах могилы,
Там силы еще не хватило
В молочную плоть заключить.
Не всю еще стужу прозябли,
Не всю еще смуту снесли,
Чтобы вызвать прощения каплю
У без меры виновной земли.

И вот даже в этих несовершенных, далеко не блистательных строчках начинающего автора, мне кажется, можно почувствовать, какой целительной силой обладает искусство. Искусство, т. е. явление смысла и чувства вместе с формой. То есть в своей истинной простоте воплощенных, и находящих формы... Мысли и чувства - они сложны, их нету. То, что есть, оно обладает этой простотой. И вот об этой возможности говорил опыт внутреннего освобождения, происходивший во многих формах и во многих лицах в конце той зловещей эпохи. Мы начинали верить, что нам есть что сказать людям. То, что складывалось в ответ на нашу историю, я назвала бы поэтикой выздоровления, поэтикой целительства.

Затем годы политического раскрепощения, мутные, шумные, ёрничающие в своем культурном выражении как будто отменили, совсем завалили то начало, или лучше сказать те начала. Но то, что стало, что уже стало, как известно, неотменимо. И я по-прежнему думаю, что нам есть, что сказать после всего. Я думаю, что это точно наоборот известным словам о невозможности поэзии после Аушвица и ГУЛАГа. Как раз внутри этого, после этого человек как никогда ценит целительную силу свободного искусства. «Нам есть что сказать миру после нашего опыта», - сказал владыка Антоний Сурожский. Мало того, мы только начали это говорить. Конечно, эта возможность может показаться достоверной только для того, кто в этом «мы» слышит: я, лично я, вот такой-то - не жертва истории.

 


 

БЕЗЫМЯННЫМ ОСТАВШИЙСЯ МУЧЕНИК

- Отречься? это было бы смешно.
Но здесь они - и больше никого.
До наших даже слуха не дойдет,
исключено.
Темница так темница -
до окончанья мира.
Чтобы им
мое терпенье сделалось уроком?
что им урок - хотелось бы взглянуть!
Их ангелы, похоже, не разбудят,
не то что вот таких, иноязычных,
малютка - смерть среди орды смертей
в военной области. Никто, увы,
исключено. Никто глазами сердца
мой путь не повторит. Там что решат?
от кораблекрушенья, эпидемий...
Вот напугали, тоже мне: никто.
Чего с них требовать. Они ни разу
не видели, как это небо близко,
но главное - как на больных детей
похоже... Верность? нужно быть злодеем,
чтоб быть неверным. Уж скорей птенца
я растопчу или пинком в лицо
старуху мать ударю - но тебя,
все руки протянувшее ко мне,
больные руки! Кто такое может.
Я не обижу, Господи. Никто.
Поступок - это шаг по вертикали.
Другого смысла и других последствий
в нем нет.
И разве вам они нужны?

 

ИЗ ЦИКЛА "СТАРЫЕ ПЕСНИ"
ВТОРАЯ ТЕТРАДЬ

4. Уверение

Хоть и все над тобой посмеются,
и будешь ты лежать, как Лазарь,
лежать и молчать перед небом -
и тогда ты Лазарем не будешь.

Ах, хорошо сравняться
с черной землей садовой,
с пестрой придорожной пылью,

с криком малого ребенка,
которого в поле забыли...

а другого у тебя не просят.

 

10. Дом

Будем жить мы долго, так долго,
как живут у воды деревья,
как вода им корни умывает
и земля с ними к небу выходит,
Елизавета к Марии.

Будем жить мы долго, долго.
Выстроим два высоких дома:
тот из золота, этот из мрака,
и оба шумят, как море.

Будут думать, что нас уже нет...
Тут-то мы им и скажем:

- По воде невидимой и быстрой
уплывает сердце человека.
Там летает ветхое время,
как голубь из Ноева века.

КИФА №5(8) май 2003 года

 
<< Предыдущая   Следующая >>

Телеграм Телеграм ВКонтакте Мы ВКонтакте Твиттер @GazetaKifa

Наверх! Наверх!