06.11.2020 г.

«В нашу деревню вернулись три человека, все из Норильска»

Интервью с председателем Воронежского общества «Мемориал» Вячеславом Ильичом Битюцким

В.И. Битюцкий на Молитве памяти в Воронеже
В.И. Битюцкий на Молитве памяти в Воронеже

На тему трудного прошлого очень непросто говорить так, чтобы это было не поверхностно, без схем и штампов. Что нужно сделать, чтобы разговор всё-таки получился?

Во-первых, нужно быть очень талантливым литератором. Таких людей, вообще говоря, немного. Человек должен быть предрасположен Господом к способности что-то выражать. Ведь что значит журналист? Что, каждый может журналистом быть? Формально может. Окончил соответствующее заведение – и вот, он журналист. Но такой человек легко перенимает литературщину: начитался, где-то услышал – и начинает пересказывать. Это ведь легче, чем что-то своё выражать. Вот, к примеру, тот же Познер – он настоящий журналист: при любых убеждениях его интересно слушать. Откуда этот интерес появляется? А вот как раз из умения человека выражать себя. А у другого это не получается.

Вы говорите, что о каких-то значимых эпизодах не слышали, не читали в литературе. Что Вы имеете в виду?

Это чисто формальные сведения и легко передаваемые. Тем не менее я нигде не видел их в нашей литературе. Ну вот, к примеру, мой дядя Андрей, брат матери, сидел в Норильске. Но сначала он попал в Северодвинск, знаете такой лагерь? Это на Северной Двине, противоположный берег против Архангельска.

Там он отсидел два года. Это были самые тяжёлые годы его пребывания в лагерях. И когда уже он вернулся из Норильска, то говорил матери: «Я сейчас стану на колени: только ты меня спасла, в этом лагере, в Северодвинске. Там были просто невозможные условия, и только твои посылки помогли мне выжить». Мать была так воспитана, что последнее отдаст, но брата не бросит. Он так и говорил: «Только ты меня спасла».

Могу рассказать историю, как мать отправляла Андрею посылки в Норильск. Отец был партийным человеком, даже членом районного бюро, и исполнял должность редактора районной газеты. Приходит он поздно вечером после партбюро и говорит матери: «Сегодня мне на партбюро сделали втык из-за тебя». Мама отвечает: «А за что? Я ничего дурного не делала». «Да вот, встал один и говорит: вот у Битюцкого жена с почты не вылазит, постоянно там околачивается и посылает эти посылки». Мама говорит: «Кто для меня Андрей, а кто эти члены политбюро? Чтобы я от тебя подобных заявлений никогда не слышала». Эту сцену вспоминаю, как будто недавно было.

Я никогда в их разговоры не встревал, и со мной об этом никто не разговаривал. Мать говорила: «Я то-то и то-то купила, выложила в сени, смотри не трожь, я должна всё это отослать дяде Андрею».

Целая история, как она пересылала соль, когда он был ещё в Северодвинске. Кормили там рыбой, но без соли, тухлую её нельзя было есть, и он писал – пришли мне соли. А соль запрещали присылать. Мама придумала шить из марли прокладки, в несколько слоёв, которыми прокладывала пересылаемые вещи и продукты. В эти прокладки засыпала соль, и это пропускали. Я нигде про такое не читал. Вот как относились к заключённым родственникам, невзирая на то, что муж – член партбюро.

С другой стороны, мы за счёт этого партбюро жили. Но и сел дядя Андрей, может, тоже из-за него. Потому что нетрезвый кричал, когда к нам нагнали огромное количество эвакуированных: «Вот, эвакуированные голодают, жить негде, а коммунисты, как собаки, таскают с чёрного хода пайки!» Он только вышел от моего отца и с ним вместе закусывал этим пайком. Вот вам эти замечательные коммунисты. Разве это пишут сейчас? Может, есть где-то, но совсем немного.

Он отсидел и вернулся к нам в семью. Его семья за это время распалась, и он стал жить у нас. Прекрасно помню, как его встречала мать. Я был ещё ребёнком, где-то в восьмом классе. И все эти рассказы и разговоры я слушал дома, среди своих. Хотя мать часто пыталась их остановить, боялась, что кто-нибудь подслушает и донесёт.

Постепенно возвращались его друзья. В нашу деревню вернулись три человека, все из Норильска. Но прожил он с нами недолго, через два года ему пришлось уехать в Казахстан, потому что там бывшим заключённым было легче найти работу. Он меня очень любил. Мать ему обо мне всегда писала письма. Он меня называл: мой любимец. Это я запомнил навсегда, и отношения у нас с ним сложились с самого моего детства.

А как встречали тех, кто вернулся из заключения?

Мы жили в посёлке – в деревне, по существу. Помню, однажды возвращаюсь я с улицы, проболтавшись целый день после уроков, и мне отец говорит: «Иди за матерью». Куда, зачем? А мать тогда руководила школой-четырёхлеткой при педучилище. Это было в Сталинградской области, хотя посёлок был ближе к Саратову, чем к Сталинграду. До Сталинграда было триста километров, поэтому мы не захватили настоящую войну. Всё внимание немцев было на Сталинград, нас почти и не бомбили.

В общем, посылает меня отец за матерью, а я ему говорю: «Ведь она сейчас должна быть на уроках». «Иди, – говорит, – вызови её с урока, скажи: дядя Володя вернулся». Это товарищ моего дяди Андрея по Норильлагу, сыгравший в его лагерной жизни огромную роль.

Ещё отец говорит: «Скажи матери, пусть зайдёт в магазин. Больше ничего не говори». Ну, пришёл я и матери всё, что велел отец, сказал. Она говорит: «Иди сейчас же домой!» Не знаю, отпросилась она или нет, но через некоторое время приходит и приносит водку, закуску и всё, чем следовало этого Володю встретить. Володя пришёл вместе с женой, с которой он познакомился в Норильске. Это был первый раз, когда я увидел настоящего заключённого.

Потом я с этим дядей Володей поддерживал отношения и свидетельствую: за время пребывания в лагере он стал абсолютно антисоветским человеком. От и до. Про советскую власть он говорил: «Это настоящий фашизм».

Одна моя знакомая звала своих однокурсников на Молитву памяти, и реакция была очень разная. Кто-то сказал: пойду обязательно, это хорошее дело, а кто-то сказал – а у меня дед был НКВДшник, хороший старик, зачем же я пойду? Оказывается, есть разные пласты памяти. Но всё-таки зло есть зло, и людей простить можно, а зло нельзя. Мне кажется, в этом разница: можно помнить человека и надеяться, что Бог его простит, а вот зло – то, что происходило – простить нельзя.

Важно только одно: человек, любой человек, не должен врать. Всё же переврано сплошь и рядом! Для меня главное – не врать, а всё остальное меня мало касается. Я вижу телевизионные передачи, они сплошь на вранье, понимаете? Оно ведь очень зримо, его нормальному человеку легко различить. Видно же, что брешет человек, и всё, не надо ничего доказывать.

Да, это правда. Как-то я смотрела передачу, в которой профессор Высшей школы экономики вообще сказал, что сорок пятый год вопрос репрессий как бы закрыл. Все так радовались победе, что после этого о репрессиях можно уже и не говорить. Враньё же? Натуральное враньё. И все сидят и спокойно слушают, и никто даже не возразил, что это неправда.

Враньё прежде всего в этом обобщении. Ты скажи, что лично с тобой было, скажем, когда умер Сталин. А я, кстати сказать, детально помню, как это было. Я вам сейчас расскажу.

За два дня было объявлено, как будет процедура захоронения проходить. Самое главное, что меня поразило – это я услышал, что в двенадцать часов, когда гроб будут опускать, все заводы, автомобили, паровозы одновременно будут давать гудок. Но я, человек сельский, естественно, думаю: как бы не пропустить, ведь это пройдёт мимо ушей! Вы представляете, сколько в Советском Союзе паровозов и заводов? Миллионы, и все в один миг начнут гудеть. Я должен эту минуту на всю жизнь запомнить! Они же потом всё забудут и будут говорить чёрт-те что, а я должен всё это прослушать и зафиксировать.

И вот, отпустили нас с уроков. Прихожу я домой, смотрю на часы – как сейчас помню, наши настенные часы с маятником. Они ходили, только когда висели косо. Если повесить прямо, они остановятся. И я смотрю, дело уже к двенадцати часам идёт, а тут, может, и не слышно будет ничего! Я ведь понимаю, что весь эфир наполнится звуком, так надо к этому подготовиться. И я полез на крышу.

Это был март, крыша уже зелёная и скользкая, пропитанная водой. Я залез наверх, на конёк, и жду, жду, жду... ничего нет! Ну, сколько можно ждать? И я съехал по этой скользкой древесине, чуть крыша не проломилась, спрыгнул на крыльцо. Пришёл на кухню, смотрю на эти часы косые – а на них уже полпервого! Приходит отец с работы на обеденный перерыв, садится, начинает щи есть, меня подмывает нетерпение, я спрашиваю: так были похороны или нет? Отец говорит: а что ты спрашиваешь? Наверное были, почему нет? А я: ну ведь объявляли, что в двенадцать часов всё загудит!

А у вас радио не было?

В.И. Битюцкий: Было, но я на крыше сидел. Это нормальное детское восприятие: зачем мне радио, когда весь эфир будет заполнен этим звуком, великим и могучим? Весь Советский Союз будет гудеть!

Александр Николаевич Акиньшин, доцент исторического факультета ВГУ, председатель Воронежского историко-культурного общества: А в Воронеже так и было. На площади Ленина, где библиотека, было столпотворение, и в двенадцать часов загудел весь Воронеж, остановились машины, со стороны железной дороги загудели паровозы, заводы и фабрики, у кого гудки были. Ровно минуту. Было сказано, что будет ровно минута, и примерно так и было.

Мне кажется, это одно из проявлений разницы между городами и всем остальным огромным пространством страны. Не случайно же чаще вспоминают 1937-1938 гг., когда сажали в основном партийный аппарат. (Хотя не только: очень много священников в эти годы погибло, больше городских, сельские чаще погибали в начале 1930-х.) И так мало всегда замечают – кроме, может быть, Солженицына – трагедию раскулачивания. По масштабу они как минимум соотносились, а в сознании городского человека её как будто и не существовало.

А.Н. Акиньшин: Я не совсем согласен. Эти трагедии соотносились по количеству репрессированных, но не по количеству расстрелянных.

В 1930-1932 гг. посажено было около 200 тысяч, а расстреляно гораздо меньше. А в 1937-1938 гг. только расстрелянных было 680 тысяч даже по Земскову, то есть по самой скромной оценке.

Но раскулаченные – это же отправленные в спецпоселения. Я перед Молитвой памяти говорила со своей соседкой (она из семьи раскулаченных) и попросила: Валя, вспомни тех родных, кого тогда раскулачили. И она сразу назвала имена троих, умерших по дороге. По оценкам историка Кирилла Александрова при коллективизации от одного до двух миллионов человек погибли из-за условий, в которых их везли и расселяли – иногда просто в снег среди леса или чистого поля. При этом их считали административно высланными, то есть по статистике заключённых большинство из них не прошло.

А.Н. Акиньшин: Я ведь не спорю с вами в том, что это была страшная трагедия. Но это растянутая смерть, ведь раскулачены были не все сразу. Среди них смертность составляла около 30 процентов. Это не то же самое, что работа репрессивной машины Большого террора, которая перемалывала всех за один год. Кроме того, память о раскулаченных была заслонена следующей трагедией – войной.

Ягринлаг под Северодвинском. Контрольно-пропускной пункт, 1937-1939 гг.
Ягринлаг под Северодвинском. Контрольно-пропускной пункт, 1937-1939 гг.

Беседовали Александра Колымагина, Анастасия Наконечная.

Фото из архива Преображенского братства

Кифа № 10 (266), октябрь 2020 года