21.10.2015 г. | |
Неповторимость лиц, входящих в кругЕщё раз о славянофилахВ «Кифе» мы уже не раз писали и об Алексее Степановиче Хомякове (на днях исполнилось 155 лет со дня его кончины), и о Киреевских, и о семье Аксаковых. Но, пожалуй, пока ещё ни разу не говорили о славянофилах в целом. Казалось само собой разумеющимся, что говоря о ком-то из них, мы имеем в виду дружеский, отчасти даже родственный круг, объединяющий этих людей. И сегодня нам хотелось бы вспомнить и этот круг, и стоящего в его основании человека ещё с одной стороны, так выразительно затронутой в цитируемом нами сегодня труде протоиерея Георгия Флоровского «Пути русского богословия». Из главы «Начало "великого ледохода" русской мысли» Есть свои времена и сроки для философских рождений. И не вообще наступает время философствовать, но у определённого народа возникает определённая философия. Такому пробуждению всегда предшествует более или менее сложная историческая судьба, полный и долгий исторический опыт и искус, – теперь становится он предметом обдумывания и обсуждения. Начинается философская жизнь, как новый модус или новая ступень народного существования... Такое философское рождение или пробуждение, это распадение «внутреннего стремления» со «внешней действительностью», переживало русское сознание на рубеже двадцатых и тридцатых годов прошлого (XIX. – Ред.) века... <...> Распространялось философское возбуждение от профессорских кафедр. Но принялись философские идеи не в школьном порядке. Они принялись и проросли в тех своеобразных «кружках», в которые в те годы собирается университетская молодёжь, именно в Москве. Это не были собрания согласившихся единомышленников, здесь всего больше именно спорили, спорили со страстью. Соединяет не столько общность взглядов, сколько тожество тем, – соединяет какое-то невесомое «избирательное сродство», о котором так любили говорить в то время. И члены разных кружков всё-таки чувствовали себя как бы членами некоего единого высшего братства, – «мы все храмовые рыцари», скажет юный Герцен... В ряду этих кружков первым по времени было «Общество любомудрия», основанное в 1823-м году. В него входили Веневитинов, кн. В.Ф. Одоевский, Ив. Киреевский, Кошелев. Это был внутренний круг, замкнутый круг романтической и страстной дружбы, «тайное общество». Сердцем кружка был Веневитинов, собирались у Одоевского. «Тут господствовала немецкая философия, т. е. Кант, Фихте, Шеллинг, Окен, Геррес и другиe», – вспоминал впоследствии Кошелев. Кроме того – Платон. Две тайны останавливали их внимание: тайна жизни и тайна искусства, и вторая больше, чем первая, – таинственная многомерность бытия, и включённый в него символизм. Само любомудрие становится для них новой религией... <...> В те же годы складывается кружок Полевого, ставший тоже под знак шеллингизма и романтики... Около 1830-го года слагаются кружок Станкевича и кружок Герцена и Огарёва. Кружок Станкевича сложился под прямым влиянием Павлова, вокруг литературных и поэтических тем, в связи со старшим поколением любомудров. К Шеллингу присоединяется влияние Фихте. Впоследствии философская инициатива в этом кружке переходит к Бакунину. С середины сороковых годов начинается полоса гегелизма... Ранний кружок Герцена тоже был романтическим. В романтический сплав вполне вбирались и мотивы сен-симонизма, «желание набросить миру новую религиозную форму», как говорил впоследствии Огарёв. Проблематика «утопического социализма» в основном была та же, что и в немецкой философии, и с таким же эмоциональным акцентом, и с тем же пафосом утопических предвосхищений... В сороковых годах обозначаются новые группировки. Именно в сороковые годы впервые определяется всеразличие «западников» и «славянофилов». И разногласие меж ними обостряется в разделение и разрыв не сразу, только в середине сороковых годов... <...> Философский подъём тридцатых и сороковых годов имел двоякий исход. Для одних открылся путь в Церковь, путь религиозного восстановления, – религиозный апокатастазис мысли и воли. Для других это был путь в безверие и даже в прямое богоборчество. Этот раскол или поляризация русской культурной элиты происходил именно на религиозном уровне. Из главы «Историософия русской судьбы» Славянофильство было движением очень сложным. Отдельные члены кружка во многом и очень чувствительно отличались друг от друга и много спорили, часто в полной непримиримости или несогласии. Не следует все эти живые различия заслонять какой-то воображаемой средней. У каждого был свой путь, и жизненная тема не у всех была одна... Ив. Киреевский пришёл от романтики и шеллингизма. Хомяков через подобный искус сердцем никогда не проходил. Конст. Аксаков и Юрий Самарин перешли через острое увлечение тогда вновь распространявшимся у нас гегельянством... Всего важнее здесь именно эта неповторимость лиц, живая цельность личных воззрений... Общим было только некое основное самоощущение, вот именно этот пафос «соборности...» Из главы «А.С. Хомяков» Образ Хомякова остаётся не совсем ясным и для нас. Мы не знаем, как сложился его твёрдый духовный и умственный характер. Из того, что мы знаем о его молодых годах, сложение его мировоззрения мало объясняется. Создаётся впечатление, что Хомяков «родился», а не «стал». Как говорит о нём Бердяев, «Хомяков родился на свет Божий религиозно готовым, церковным, твёрдым... В нём не произошло никакого переворота, никакого изменения и никакой измены»... То верно, по-видимому, что Хомяков не проходил через сомнение и кризис, что он сохранил нетронутой изначальную верность. Однако, не нужно преувеличивать ровность и спокойствие его духовного темперамента, и не следует отождествлять этого «церковного спокойствия» с бытовой успокоенностью. <...> Твёрдость Хомякова есть именно верность, мужество, самообладание. Не столько он «родился» твёрдым, сколько пребыл в твёрдости, напряжением своей верности. Бердяев удачно назвал его «рыцарем Православной Церкви». В этом отношении есть наглядное различие между Хомяковым и Конст. Аксаковым или Петром Киреевским, у которых врождённая невозмутимость, действительно, преобладает... <...> О внутренней жизни Хомякова мы знаем слишком мало. Чуть ли не единственным свидетельством является рассказ Юрия Самарина, – и Самарин тоже подчёркивает, что это был единственный случай, когда Хомяков приоткрыл перед ним мир «собственных внутренних ощущений». Это было сразу же после смерти жены Хомякова. «Жизнь его раздвоилась. Днём он работал, читал, говорил, занимался своими делами, отдавался каждому, кому до него было дело. Но когда наступала ночь и вокруг него всё улегалось и умолкало, начиналась для него другая пора... Раз я жил у него в Ивановском. К нему съехалось несколько человек гостей, так что все комнаты были заняты, и он перенёс мою постель к себе. После ужина, после долгих разговоров, оживлённых его неистощимой весёлостью, мы улеглись, погасили свечи, и я заснул. Далеко за полночь проснулся от какого-то говора в комнате. Утренняя заря едва-едва освещала её. Не шевелясь и не подавая голоса, я начал всматриваться и вслушиваться. Он стоял на коленях перед походной своей иконой, руки были сложены крестом на подушке стула, голова покоилась на руках. До слуха моего доходили сдержанные рыдания. Это продолжалось до утра. Разумеется, я притворился спящим. На другой день он вышел к нам весёлый, бодрый, с обычным своим добродушным смехом. От человека, всюду его сопровождавшего, я слышал, что это повторялось почти каждую ночь»... Самарин заключает свой рассказ общей характеристикой. «Не было в мире человека, которому до такой степени (было) противно и несвойственно увлекаться собственными ощущениями и уступить ясность сознания нервическому раздражению. Внутренняя жизнь его отличалась трезвостью, – это была преобладающая черта его благочестия»... <...> Верность Хомякова есть закалённость его духа. Его цельность не есть простая нетронутость, первобытная наивность, – она проведена через испытания, через искушения, если и не через соблазны. <...> Вопрос об «источниках» богословских или религиозно-философских воззрений Хомякова никогда не бывал до сих пор поставлен с надлежащей конкретностью. Совершенно очевидно серьёзное знакомство Хомякова с отеческими творениями, с историей древней Церкви вообще. <...> Столь же бесспорно и основательное знакомство Хомякова с современной германской философией, с Гегелем и его противниками. <...> Только с оговорками можно, вслед за Влад. Соловьёвым, сопоставлять Хомякова с французскими «традиционалистами». Бердяев верно отметил: «здесь, у славянофилов, была гениальность свободы, – там, у традиционалистов, гениальность авторитета». <...> Вряд ли имеет смысл выдвигать и «влияние» случайных книг или авторов. Вообще сказать, вопрос о генезисе системы или мировоззрении нельзя подменять вопросом о «влияниях». <...> И здесь остаётся вне спора, – Хомяков исходит из внутреннего опыта Церкви... Он не столько конструирует или объясняет, сколько именно описывает. В этом и сила его. Как очевидец, он описывает реальность Церкви, как она открывается изнутри, через опыт жизни в ней. В этом отношении богословие Хомякова имеет достоинство и характер свидетельства. <...> Быть в Церкви – это необходимое предусловие богословского познания. Христианство познаваемо только изнутри. «Сие исповедание постижимо, так же как и вся жизнь духа, только верующему и члену Церкви»... Этот опытный характер богословствования у Хомякова отметил ещё Юрий Самарин в своём известном «предисловии». «Хомяков выяснил область света, атмосферу Церкви». Именно в этом его историческая влиятельность и значительность. Богословские сочинения Хомякова были изданы впервые уже только после его смерти, в богословский обиход они стали входить ещё позже, многие отнеслись к ним с недоверием. Это недоверие и настороженность вполне объясняются из новизны, – это была новизна метода, не новизна содержания. Это был призыв вернуться на «забытый путь опытного богопознания». Именно это ценили и ценят последующие поколения у Хомякова. Именно это в его богословии смущает приверженцев старого метода... В богословском наследии Хомякова всего важнее его «Опыт катихизического изложения учения о Церкви» (издан впервые только в 1864-м году). Сам Хомяков надписал его проще: «Церковь одна». Это сразу и тема, и тезис, – и предпосылка, и вывод... Сразу же нужно определить тот «литературный тип», к которому этот катихизический «опыт» относится. Напрасно искать у Хомякова определений или доказательств. Он ставит себе и решает другую задачу. И ведь он исключает от начала саму возможность определять или доказывать с внешней убедительностью, связывающей или обязывающей также и неверующего. Хомяков отрицает саму возможность или надежду «доказать истину и дойти до неё собственной силой разума»,– речь идёт о познании христианской истины. «Но силы разума не доходят до истины Божией, и бессилие человеческое делается явным в бессилии доказательств»... Хомяков сознательно не доказывает и не определяет, – он свидетельствует и описывает. Вместо логических определений он стремится начертать образ Церкви. Он старается изобразить её во всей её духовной жизненности и самоочевидности. И ещё – он призывает взять ключ и войти в церковные врата. Из книги прот. Георгия Флоровского «Пути русского богословия» Кифа № 12 (198), октябрь 2015 года Еще статьи по этой теме: Христианство и рыцарство: взаимное влияние культуры и миссии >> «Нигде, о Господи, такого града нет, есть лишь видение, и только...» >> Инклинги. Продолжая размышлять о дружеском круге, мы отправляемся в Англию >> |