30.05.2011 г. | |
Сергей Аверинцев, чтец. Чтение Клеменса БрентаноДоклад Ольги Седаковой на конференции памяти С.С. Аверинцева
Мне хотелось бы в качестве эпиграфа взять все это стихотворение Рильке («Читающий» в переводе Б. Пастернака «За чтением») целиком: в этом описании глубокого чтения (как бывает глубокий сон), внимания, уходящего в книгу, как в штольню, и возвращающегося наружу, к земле и первой звезде, я вижу фигуру Сергея Сергеевича Аверинцева, особенно того Аверинцева, которого мне встречать не пришлось, - мальчика, подростка... Все мое сообщение представляет собой комментарий к словам Н.В. Брагинской. Сразу после кончины С.С. Аверинцева она сказала о нем удивительные слова: «Умер великий русский читатель». Удивительные своей неожиданной правдой. Ведь это совсем не первое, что видели в Аверинцеве современники. В нем видели сказочного эрудита и блестящего ритора, ученого, учителя и проповедника. Однако сам Сергей Сергеевич в разговорах выражал желание, чтобы на его могиле было написано: «Сергей Аверинцев, чтец». Этот «чтец» - анагност - конечно, не читатель в обычном смысле. Это церковное служение, Сергей Сергеевич был посвящен в чтецы. Но интересно, что эту, самую скромную в иерархии клира ступень Аверинцев предпочитал считать последним словом о себе, не вспоминая других своих чинов и званий - таких, как доктор, академик (многих академий), лауреат (многих премий), «сенатор», наконец.
Тем не менее, от «чтеца» не так далеко до «читателя» (можно вспомнить в связи с Аверинцевым и о «чтеце» в другом, светском смысле, чтеце-декламаторе: у него был почти неизвестный русской актерской традиции дар читать стихи вслух: как помнят все, кто знал его, он мог читать на память часами - по-русски, по-немецки, по-французски, на латыни и греческом). Чтец и читатель. Античный читатель (о чем любил вспоминать Сергей Сергеевич) читал вслух. Значит, его всегда могли слышать другие, даже если читал он не для них. Для верного чтения стихов необходимы не какие-то актерские навыки, а глубина этого - своего - читательства. Поэтому так увлекательно и утешительно было слушать в чтении Аверинцева, например, Мандельштама - и поэтому так стыдно слушать стихи, заземленные, разыгранные и домысленные актерами и декламаторами. Слушая этот непристойный психологизм, мы слышим, что наши декламаторы явно не читатели того, что они читают вслух. Чтение Сергея Сергеевича было не «интерпретацией» словесного произведения, а процессом понимания, происходившего на наших глазах, то есть процессом общения с текстом, собеседования с ним (ср. статью, с которой начиналась слава молодого Аверинцева: «Наш собеседник древний автор»), выявлением его потенциальных смыслов - при целомудренном сохранении «блаженной бессмыслицы», в стихии которой они живут и без которой нет поэзии - во всяком случае, поэзии в определенном понимании. Актер русской школы (за некоторыми исключениями, разумеется) с «блаженной бессмыслицей» поэзии не мирится. Напомню, что Сергей Сергеевич противопоставлял интерпретацию или толкование - пониманию: «Поэтому Мандельштама так заманчиво понимать - и так трудно толковать», («Судьба и весть Мандельштама»). Трудно - не в смысле эвристически сложно, а в смысле - не хочется, душа не лежит. Душа читателя Мандельштама не хочет толковать и интерпретировать, «расшифровывать» его слова: она хочет просто быть с ними, хочет им поддаваться и отвечать. Исследователь-специалист (и тем более, «деконструирующий» исследователь) ничему поддаваться не хочет, и считает это своей профессиональной доблестью. Упомянув «блаженную бессмыслицу», мы уже приближаемся к непосредственной теме моего сегодняшнего сообщения - к чтению Клеменса Брентано. Сергей Сергеевич читал мне вслух хореические строфы из «Романсов о Розарии», предлагая разделить с ним восхищение этой звуковой силой стиха:
Пойте мне эти последние семь слов, Пойте их мне, серые ласточки! Пойте мне его, щит смерти, Пойти героя гибели! Все это происходило летом 1985 года в его квартире на проспекте Вернадского, он рассказывал, что готовит томик Брентано на немецком для издательства «Радуга». И читал вслух строфу за строфой. Однако чтение Аверинцева, о котором мне хочется сказать, - не это завораживающее чтение вслух. Прежде, чем о нем наконец попытаться сказать, позволю себе еще несколько слов общего характера. Суровые «специалисты» часто укоряют Аверинцева в том, что его герменевтика - не филология в серьезном смысле слова, не наука, что его письмо «не научно». Филолог в таком толковании - не читатель, и это принципиально. Читает он «для себя», а с текстами и авторами «работает». И когда работает, он должен всеми силами разучиться быть их читателем. Своего рода профессиональная аскеза. А результаты работы он излагает не на языке, а на метаязыке. Аналогии обычно приводятся из естественных наук. Зоолог, изучая слона или муравья, никак к ним не относится. Читатель же - это тот, кто относится, кто воспринимает и отзывается. Аверинцев знал, на что идет, когда выбирал свою позицию в эпоху позитивизма и специализаций. Он знал несопоставимо больше своих критиков. Вероятно, многие зоологи не относятся к слонам и муравьям, которых наблюдают и описывают. Но чтобы открыть межчелюстную кость у человека, как Гете, необходимо относиться: относиться к природе вообще и к такой ее составной, как строение черепа. Чтобы так писать о текстах и авторах, как пишет Аверинцев, надо знать что-то еще, чего филологи-«специалисты» не считают необходимым даже иметь в виду: нужно знать словесность - словесность как стихию смыслов, символов и звучаний, словесность как многовековое дело человека. Когда Аверинцев говорит о языке Брентано: «у него были такие руки, что слова шли в них сами, как приручаемые и приманиваемые твари Божьи», мы слышим, как он знает словесность. Как он ее читает. Или другой оборот той же темы, поэт и язык. Отвечая противоположным мнениям об отношениях Брентано и языка (он властвует над языком, или же язык его ведет, а он впадает в медиумическую пассивность), Аверинцев замечает: «Отношения между автором и языком здесь настолько стоят под знаком Эроса и присущего Эросу лукавства, что лучше не спрашивать, кто кого ведет и кто за кем следует». Впрочем, наши радикальные позитивисты даже в своей профессиональной области знают не все. «Сultivated reader» - главный герой филологии другого склада, такой, как у Вольфганга Изера (с его «Актами чтения»), Ганса Яусса и других, не говоря уже о герменевтике П.Рикера или Гадамера. «Идеальный» или «культивированный» читатель противоположен тому, что называется «современный читатель». Этот тип преобладает у нас не только среди писателей, которые позицию «современности», то есть какой-то фундаментальной профанности, непосвященности ни во что кроме того, что пишется в газетах, делают основой своего метода и «по-современному», то есть исключительно глупо и наперекосяк, «креативно», как теперь говорят, перечитывают «вечные образцы». Писатели еще ладно, режиссеры еще ладно, но так смотрят на «классику» и критики! В отличие от «современного читателя», который явился к шапошному разбору, когда текст уже отзвучал (поэтому ему и приходится «оживлять» и «осовременивать» его) «идеальный читатель» входит в саму интенцию текста - потому что именно в нем текст завершается. Словесное произведение предполагается здесь не объектом, вещью в себе, а открытым и адресованным сообщением. Он завершается, когда это сообщение кто-то принимает. Это картина словесности как общения, а не как производства «текстов». Она, позволю себе с уверенностью сказать, реалистична. Любое высказывание обращается к нам: проходя мимо древних надгробий и читая на мертвом языке надписи: «Привет тебе, путник!» - мы слышим, как эта надпись завершается в нас. «Культивированный читатель» в замысле знает все то, что знает филолог. И вместе с этим он стоит в позиции того, к кому текст обращен. Слова Н.В. Брагинской о великом читателе С.С. Аверинцеве имеют в виду, прежде всего, невероятную широту текстов и авторов, которые к нему обращались, которым было о чем с ним поговорить (не удивителен ли, в частности, и наш случай, Брентано? зачем бы филологу-классику, библеисту и христианскому мыслителю этот странный романтик?). Но и еще одно качество в читателе предполагает великий: необычайный дар проникновения в слова и за слова, никогда не корыстный, никогда не употребляющий текст для иллюстрации собственных идей и концепций, не вчитывающий в автора то, что «мне» от него надо, и не зачеркивающий в нем то, что «мне» не надо. Образ читателя-исследователя в таком случае подобен идеально чистому зеркалу, в котором текст отражается без искажений, «как он есть»? Если бы текст был вещью, это было бы так. Но, как мы говорили, текста в каком-то смысле еще нет. Идеальный читатель дает тексту сказать то, что в нем потенциально. В этом «зеркале» отражается то, что не очень-то и видно, потому что не очень-то и есть в тексте: не данность текста, а его заданность - или, словами Мандельштама, его обещание:
Идеальный читатель противоположен «читателю современному» в характерном смысле этого слова. Но он никак не читатель «вневременной», читающий sub specie aeternitatis. Он читатель своего времени. Можно сказать, в его чтении читает само его время и место: читает то, что ему особенно нужно здесь и сейчас. Именно так Аверинцев читал Аристотеля - исходя из актуальнейшего чувства момента в отечественной истории, которой «роковым образом не хватало Аристотеля». Это не сужает чтения, наоборот: расширяет его. Внятным становится текст, который глубоко и неотложно нужен. Аверинцев - великий читатель и потому, что он в другом, серьезном смысле современен своему времени; его словами: «времени нужны не те, кто ему, времени, поддакивает, а совсем другие собеседники». Парадокс великого читателя в том, что он читает «не для себя» и не по причине собственных персональных нужд: так читает обывательский читатель (он совершенно вправе читать так, но никто не назовет его «великим читателем»). Великий читатель - чтец, который в акте своего понимания оглашает текст своему времени, своей стране - всей истории, наконец. Аверинцев не только изучал историю - он к ней обращался, он ее вразумлял. Одно из последних его выступлений, в Римском Сенате, содержало среди другого и напоминание депутатам Парламента о том, что Европа начинается в Греции, которую Европейские Штаты теперь если и включают в свою общность, то где-то на окраине, в приграничной области. «Великий русский читатель» - этот второй эпитет тоже нуждается в комментарии. Однако для такого комментария нужно ясно представлять себе, что такое русский читатель (а это явно особый род читателя, как заметил Гете по письмам к нему русских читателей «Фауста»: «Они тебя совершенно присваивают и заглатывают» - чем отличаются от французких или немецких читателей-корреспондентов Гете). Я не готова набросать портрет «русского читателя», но могу предположить, что русским читателем Аверинцев был в том же роде, что и современным: он отлично знал русское - и «не поддакивал ему», как он не поддакивал и своему времени. Он хотел приучить русское к точности и тонкости различений. «Святое слово схоластики: «Distinguo!» - восклицал он, поднимая руку к небу. Наконец, перейдем к чтению Клеменса Брентано, то есть к вступительной статье Аверинцева в томике, составленном и прокомментированном им. Сколько таких чтений предложил Аверинцев - в энциклопедических статьях, в разнообразных вступлениях к разным книгам, в написанных им главах в академических историях разных литератур! Жанр предисловия - не исследование, и в нем выбор позиции читателя кажется самым естественным. Однако статистически это не так. Предисловие (особенно предисловие советских времен) обыкновенно совмещает в себе два жанра: энциклопедической справки и повтора «общепринятых» мнений (что принято «объективно» знать о данном авторе) - и, одновременно, индоктринации («как правильно понимать данного автора»). Советское предисловие должно было «от-объяснить» (explain away) сомнительных c точки зрения идеологии и официальной эстетики авторов, то есть разрушить самую возможность непосредственного общения читателя с ним. Так, предисловие к «Новой Жизни» Данте (издание 1965 года) предупреждало, что всякие мистические и религиозные мотивы здесь совершенно несущественны, а важно то, что это еще недоразвитый, но уже возникший жанр психологического романа о первой юношеской любви. В комментарии, мелкими буквами и в конце, Аверинцев (это была его первая опубликованная работа, совместно с А. Михайловым) ставил все на свои места и объяснял и библейские коннотации, и символику «Новой Жизни». Такова была принятая структура советского издания классики, трехслойный сэндвич. В третий, наименее читаемый слой помещалась реальная информация об авторе и тексте. Во всех своих предисловиях Аверинцев виртуозно избегал второго задания предисловия (перевода на идеологический язык) и превращал первое, сообщение необходимых сведений, в увлекательную новеллу. Так и здесь выглядит очерк биографии и времени Брентано. Что же касается «общепринятых мнений», он их с удовольствием опровергал (здесь он смеется над расхожим мифом о Брентано как «великом неудачнике», поэте, не осуществившем свой дар). Но первая задача составителя тома названа сразу же: «Будем надеяться, что эта книга будет прочтена ... так, как она того заслуживает, - как стихи, живые до крови, до боли, как в момент своего рождения». Он ведет Брентано к нам - и нас к Брентано. Он как бы поручается за его ценность - и мы верим ему. Скольких поэтов мы прочли только потому, что о них рассказал Аверинцев! Нужно признать, что воскресение Брентано ему все же не удалось. Время Брентано - в отличие от времени Гельдерлина - так и не настало, ни в мире, ни у нас. Что Аверинцеву, читателю (как мы его пытались описать) важно в итальянском немце, в начале жизни - полу-еретике и в конце - пылком католике в средневековом духе? Как во многих других случаях, прочитанных Аверинцевым: Брентано - фигура на перекрестке времен, на сломе. Он еще совсем близко к традиции - фольклорной, средневековой. Но он при этом больше связан с будущим, чем многие его прославленные собратья-романтики - а будущее Брентано (наше настоящее, начавшееся уже довольно давно) для С.С. Аверинцева связано с переживанием пустоты и абсурда. Можно предположить, что именно поэтому Брентано и не полюбят во времена господства этого чувства, как полюбили Гельдерлина. Уж это-то нам знакомо, и посильнее выражено. Очарование Гельдерлина для читателей наших времен - как раз в полном отсутствии у него этого знания о возможной пустоте и никчемности всего, полная невозможность абсурда даже в стихах, написанных в годы умственного помрачения. Поздний культ Гельдерлина - это наша ностальгия по чистоте и благородству, какие могут быть у поэта, по приветливой душе, которая со всей простотой благословляет мир: «святой Рейн», «святые холмы»... Больше такого не будет. Что-то случилось. Пустота - стигма ХХ века. Аверинцев ее знает, относится к ней всерьез - и не хочет ей поддакивать. Но в предчувствии ее у Брентано он видит не просто индивидуальную беду «великого неудачника», но пророческий дар, мучительный для того, кому он дан, как всегда мучителен пророческий дар. Он читает Брентано через опыт ХХ века и через близкое ему - но иноязычное - будущее: «оглядка на лиризм Верлена поможет найти подступы к лиризму Брентано». И все же главная причина внимания Аверинцева к Брентано, как видно из предисловия, - сама словесная стихия его поэзии, небывалая звучность и сила его «щебечущего» стиха, которую он описывает как умную звучность. Звуковой повтор - скажет «профессиональный» филолог, и не найдет признаков, по которым можно различить «магическую» фонетику Эдгара По и бодрую игру звуков у Брентано. «Идеальный читатель» Аверинцев делает это различение не усумнясь. Описание фоники Брентано, связывающее ее с древними народными песнями и средневековыми латинскими гимнами, блестяще. «Древняя, как человечество, стихия вопля и ритуального плача, безличная, как полагается стихии...» Мы видим, что читателю в действительности требуется знать куда больше, чем «специалисту»: какой германист будет, говоря о Брентано, рассуждать с толком о гимнах Аквинского и о лирике французских сюрреалистов? «Горизонт ожиданий» - так это называется в теории «актов чтения». Горизонт ожиданий идеального читателя почти необозрим. Аверинцев не был бы великим читателем, и великим читателем поэзии в первую очередь, если бы ему, человеку, восстанавливающему репутацию рациональности и реабилитирующему схоластику и риторику (вещи, подорванные романтизмом), не была бы так внятна и дорога «древняя стихия» словесности, властная и неосмысляемая, умная, но не умственная: чудесная. В ее водовороте скорбь и страдание оказываются странной радостью - любимая тема Аверинцева: «Если так грустно, то почему так весело?»
«Все страдания - радости, все беды - шутки И вся жизнь поет из моего сердца: Сладостная смерть, сладостная смерть Между утренней и вечерней зарей!» А потому, в частности, весело, что страдания - Leiden - отлично рифмуются с радостями - Freuden, беды - Schmerzen с шутками - Scherzen и сердцем - aus Herzen. Древняя стихия плача не может без игры, она в нее переливается. Так в Брентано звучит это вечное слово всякого поэта, слово о Радости-Страдании, о «жизни, и жизни с избытком», которая в полоумном ликовании поет: «Сладостная смерть!» Читательский опыт Аверинцева о Брентано оборачивается опытом о природе поэзии вообще - и о природе поэта: существа, которое хочет ускользнуть, исчезнуть, быть никем, не оставить следа по себе. Тут Аверинцев вспоминает Цветаеву:
и с хитрой простотой сообщает читателю: «Поэты, они такие!» А откуда он знает, какие они? Он знает это по себе. Потому что «идеальный читатель» - поэт. Не в том смысле, что он и сам может писать стихи. А в том, что читая, он открывает в себе поэта. Иначе поэзии не прочтешь. Итак, что в конце концов делает читатель? Он - по древнему совету - познает себя.
------------ 1. Я читал уже долго... <...> И если я подниму глаза от книги, ничто не окажется странным и все - великим: там, снаружи - то, что я проживаю здесь, внутри; и там и здесь оно безгранично. КИФА №7(129) май 2011 года |